Утешение умчалась прочь без единого слова, и я осталась наедине с сумасшедшей, которая чесала голову. Её взгляд был потерянный, тёмный.
– Где мой Василиск? – прошипела она. – Где мой камнелапый малыш? Почему он ко мне не вернулся? И не посмотрел на меня, как на неё? – Старуха споткнулась, и я поймала её, хотя от моего дыма она начала кашлять и чихать. Она выпрямилась и взялась за турнюр другой фигуры из песчаника. – Где ты, старый ящер? – проговорила она, задыхаясь. – Почему ты не вернулся?
Пока она работала, я велела себе к ней не прикасаться: она бы не поняла. Но всё равно я чувствовала, как моя тёмная рука и огненные ногти тянутся к её трясущейся голове. Я погладила женщину по волосам, положила ладонь на макушку. Возможно, она была достаточно безумной, чтобы не испугаться; подставила голову под мою руку и закрыла глаза, и слёзы потекли по её глубоким морщинам.
– Мне жаль, Орфея, – прошептала я.
Внезапно на другом конце заполненной статуями площади Утешение ухнула, как сова, и рассмеялась. Взяв старую Герцогиню за руку, я пошла на шум, как на крик фазана в кустах. Мы нашли дочь Жар-Птицы возле высокой статуи из песчаника, с красным лицом и красными же лодыжками, длинным волосами и высоким лбом, в подбитом мехом платье, которое прильнуло к её ногам, когда она резко повернулась, чтобы взглянуть на что-то на земле; на её лице застыло изумлённое и обиженное выражение.
Орфея протянула замотанную в лохмотья руку к лицу статуи.
– Хорошая девочка, – сказала она со вздохом, – ты нашла её, мою милую, мою старую подругу. – Она втиснулась в кривые объятия красного камня. Её сухая щека прижалась к грубому застывшему лицу статуи. – Думаете, они слышат, как она поёт? – спросила старуха. – Другие слышат её своими каменными ушами?
– Конечно, – ласково сказала Утешение, гладя волосы старой женщины в точности как делала я. – Я слышу её прямо сейчас. Она такая красивая, когда песней призывает солнце.
И дитя увело меня прочь оттуда. Мы оставили двух женщин – каменную и живую – наедине. Уходя, я слышала, как Орфея поёт надтреснутым голосом, и моё горло сжалось от огненных слёз, готовых пролиться.
Когда мы проходили мимо последней статуи, самой дальней и изображавшей девочку в материнском платье, запутавшуюся в подоле, я увидела в её красной, грубой руке то, что должно было быть табакеркой, но не являлось ею, как церковь не была церковью: сердоликовая шкатулка оказалась размером с мою ладонь. Я высвободила её из жестких пальцев ребёнка и почувствовала лёгкость – она была совсем не тяжелой.
– Что это? – тут же сказала я, хватая Утешение за руку и показывая ей коробочку.
– Откуда мне знать? Просто мусор, который Герцогиня использовала для своего маленького зверинца. Она использует всё – ты должна была это понять не хуже меня. – Утешение потёрла руку: бледно-розовый ожог в форме ладони появился там, где я её коснулась, ибо я проявила неосторожность. Я взмолилась о прощении. – В мёртвых руках полным-полно коробочек. С чего ты взяла, что эта особенная? – проворчала она, прижимая руку к себе.
Но она и впрямь была той самой, особенной! Я смотрела на её полированную поверхность: резные узоры в виде завитков, спиралей и высокой травы на крышке; миниатюрные ножки в виде лап с когтями и маленький золотой замочек.
– Ну так что? Открывай! – сказала Утешение.
– Могу ли я? Кохинур сказала, что это принадлежит ей. Наверное, будет неправильно, если я её открою.
– Тогда я открою! Давай, я же вижу, ты едва сдерживаешься… Хочешь узнать, что внутри? Они не объяснили тебе, что значит быть королевой. Разве ты им чем-то обязана?
Я бросила резкий взгляд на юную девушку с её блестящими чёрными татуировками и голым животом.
– Я думала, ты это проспала, – сказала я с подозрением.
Девочка криво усмехнулась: её лицо под длинными волосами было по-волчьи проницательным.
– Открой её, – попросила она.
И я открыла: вложила пламя одного из своих тонких ногтей в замок и повернула, прислушиваясь к щёлканью сердоликовых деталей. Крышка приподнялась, и я аккуратно её подхватила. Фонарь выглянул из-за статуи юноши, убивающего оленя, а Утешение приподнялась на пальцах, чтобы заглянуть в шкатулку.
Я позволила ей открыться, и внутри мы увидели женщину не больше пальца, сделанную из травы, – волосы из вьющихся молодых проростков, а тело из тростника, сплетённого внахлёст. Её луговые глаза были спокойны и закрыты, миниатюрные ручки-травинки сложены на платье из соломы и света. Она вся светилась, излучала серебристый и опаляющий свет, который собирался в шкатулке, как если бы я держала в руках красную свечу. Мы втроём стояли и смотрели на маленькую зелёную женщину в шкатулке.
– Она проснётся? – спросила Утешение.
– Я не знаю. И не понимаю, зачем она понадобилась Кохинур, – ответила я.
С бесконечной осторожностью я сунула палец в шкатулку и погладила женщину по щеке. Та повернулась, как поворачивается младенец к материнской груди, и вдохнула чёрный дым моей кожи. Её зелёные точно пастбище глаза приоткрылись. Женщина села в шкатулке, и травяные волосы упали ей на спину. Она посмотрела на джиннию, Жар-Птицу и любопытную девочку.
– Ох, – простонала она, – дайте мне ещё поспать…
– Прошу прощения, – тихонько сказала я, чтобы не навредить травяным ушам, – но это ужасно важно. Кто ты такая?
Она обратила ко мне своё скорбное личико, и её травяные глаза моргнули.
– Теперь я никто, – она вздохнула, и будто ночной ветер подул над степью. – Я стала никем…
Сказка о Сердоликовой Шкатулке
Падать с небес на землю очень долго. Падать – это лететь сквозь тьму; а ещё там холодно.
Я её не виню, это не в моих привычках. Но я не хотела уходить. Другие выбирали сами, остаться или упасть, сгореть или угаснуть и потемнеть. Я не могла выбирать. Звезда прошла среди нас, с ногами как огненные столбы, – до того, как она стала ткать, до красного города, – и вырвала нас из черноты, из земли-что-была-небом. Я сомневаюсь, что она заметила, как мы гибнем из-за неё и падаем. В тот день она многих раздавила и разбила, и многие пролились дождём осколков, обратились в гибельный стеклянный ливень, что с жутким воем пронёсся сквозь Небеса. Однако мне повезло: я потеряла лишь ноги и упала более-менее целой, слыша, как вокруг кричат Травинки-Звёзды, превращаясь в ничто, и их свет расплёскивается по полям.
Знаю, если бы я осталась, чёрная сущность, давшая мне жизнь, вернулась бы. Матери всегда возвращаются. Я решила стать для неё травой и пребывать на дне Небес, чтобы она увидела мою скромность и поняла, что я хотела лишь быть тем, что доставит ей радость. Это я могла выбирать и, если бы могла остаться, ощутила бы её нежное лицо над собой, прикоснулась своими руками к её тёмным щекам. Я бы заплакала – дети всегда плачут, – но сказала бы ей: «Видишь, мать, я ждала тебя. Знала, что ты нас не бросишь и по-прежнему любишь и что, если я буду верной, вернёшься домой». Она поцеловала бы меня и назвала любимой дочерью, а я вспомнила бы её запах, кожу и как она выглядит; узнала бы свою мать, перед тем как всё закончится.
Но мне не дали возможности выбирать.
Я упала посреди огромного поля сахарного тростника, и мои культи обожгли стебли. Они падали и шипели подо мной; листья ломались, кипели, превращались в дым и тени. «Простите!» – вскрикивала я, пока шла, и каждый мой шаг сопровождался слезами. А потом я начала причитать, ибо везде, куда ступала, всё сгорало, обращалось в пепел и вспыхивало, соприкасаясь с моей кожей. «Простите!» – молила я, ибо сжигала их, превращая в ничто, пепел и тени, выбирая их судьбу, как кто-то выбрал за меня. Я пыталась идти легко, бежать, но тени и дым всё равно сопровождали каждый мой шаг, пока я не споткнулась о немой камень и не прижалась, заплаканная и испуганная, к острой скале, где было нечего сжигать. Там я жила, от ужаса не смея пошевелиться, чтобы не сжечь всё вокруг, пока даже камень не обратился в скользкое обожженное стекло. Свет во мне не потускнел и не спрятался.